В сентябре 2019 года в Махачкале состоялась премьера документального фильма Елены Срапян и Александра Федорова «Они тоже мечтали». Он был посвящен памяти Айшат Шуайбовны Магомедовой, директора Благотворительной больницы для женщин. И героинями его, естественно, стали те, для кого доктор Айшат и создавала свою больницу. Дагестанские женщины. Горянки.
И вот, спустя два года, Александр снова приехал в Дагестан. И опять для съемок. Правда, теперь в фокусе его внимания оказались мужчины. Он рассказал главреду Даптару Светлане Анохиной, как сочетается мужество и чувствительность, почему дагестанские мужчины боятся начальства, но не смерти в драке, и нужны ли Кавказу единороги.
Заточенные под войну
— Фильм про женщин снимался по инициативе Фонда имени Генриха Белля. Новый тоже Фонд заказал?
— Знаешь, как у меня с Беллем эти заказы проходят? Мы сидим с Ирой (Ирина Костерина, координатор Фонда Белля в России – прим.ред.), едим. И она такая: «Все-таки хороший фильм про женщин у нас получился. Еще бы про мужчин снять, было бы здорово». На этом начинается и заканчивается заказ. Нет какого-то направления, нет указаний – про это снимай, а про это нет. Нет ничего похожего на то, что выдумывают дагестанские конспирологи, рассуждая о «заказе».
И вот Ира говорит, и мне кажется это крайне правильно и это самая крутая часть документалистики: «Слушай, тебе дается путешествие, в котором ты общаешься с мужчинами и что-то узнаешь. Воспринимай это как философское путешествие и все. А дальше оно само произойдет».
И еще одну прикольную вещь она сказала: «Саня, блин, вокруг меня туча женщин-режиссёров, которые хотят снимать про мужчин. Но я не хочу, чтобы женщина снимала фильм про мужчин. Я хочу, чтобы мужчина снял».
— Снимают все же не половыми органами. Снимают головой, сердцем еще. Интуицией. Шестым или седьмым каким-нибудь чувством.
— Ну, я тоже считаю, что мужчина, снимающий про мужчин, это правильно. Между мужчиной и женщиной все же такая разница. В воспитании, например.
— Саша, скажи, кто глубже, тоньше, ширше и клевше понимает даговских мужчин – я или ты?
— Тут я должен сказать, что ты, потому что ты здесь родилась и живешь. Ну, я же потому сразу, как приехал, пошел к тебе пообщаться, мы круто поговорили, и я поехал в горы. В Чох. И там начал реально кошмарить всех. Просто хожу по гостям и прямо спрашиваю: «Какие у вас отношения с отцом?» И из ответов складывается такая яркая картина!
Отец? У него взгляд всегда строгий. Отец не обнимет тебя. Отец говорит с тобой, говорит всегда взглядом. Ему достаточно бровью повести и ты уже дрожишь. И очень прикольно, что мужчины, с которыми я общался, они начинали очень философски про это рассуждать, типа, да, все любят друг друга! А когда дальше копаешь, насколько они близки, есть ли доверие, понимание – тут стена. И я такой – блин, ну, эта же стена, получается, она на тебе отражается. Она воспитывает тебя. Если ты с детства глушишь все эмоции, кроме гнева, то, как выжить? Но они же, забитые, спрятанные все равно есть! И они поначалу прорываются. Но вокруг тебя общество, которое не позволяет тебе этот прорыв. Ты хочешь, но не можешь себе позволить нежность, например. Или сомнения. Чувство вины. Признание неправоты своей. Уступчивость ту же. Не можешь рассказать, что где-то тебе страшно, что неуверенность у тебя. А потом ты взрослеешь, привыкаешь к этому и дальше транслируешь эту модель, своим детям ее передаешь.
— Из твоей пламенной речи следует, что кавказский мужчина – страшно одинокий человек. Причем, добровольно одинокий.
— Ну да! Вокруг него людей много, есть семья, родственники, друзья, односельчане, но он же никого к себе настоящему не подпускает. Он же даже себя к себе не подпускает! Наверное, таким и должен быть человек, который заточен под войну. Вот прямо под настоящую, когда все время сражения, кровь всюду, кишки наружу. Но те войны (имею в виду, когда война – это образ жизни), они кончились, так зачем это все?
— А помнишь, как мы в одном селе зашли в дом и там вдруг хозяин стал рассказывать о своей первой любви. И я думала: «Боже, как же тебе непереносимо было, что ты дождался посторонних людей, и пока они сидят тут равнодушные, едят какую-то еду, а жена ходит во дворе, ты, торопясь рассказываешь про эту свою любовь и как она не сложилась. И больше тебе некому это рассказать».
— Помню. Такой синдром попутчика. Человек живет в обществе, которое его пристально рассматривает, подмечает разные промахи, да? А попутчик не имеет к тебе никаких вопросов и претензий. Он приходит и уходит. И поэтому ему ты можешь легко рассказать даже стыдное. Мне идея быть попутчиком очень нравится, столько о людях узнаешь.

Тут не целуются
— Выходит, ты такой пришел, поглядел, решил, мол, постоянное подавление эмоций и стена между отцом и сыном – это неправильно для отношений между родными людьми. И начал что? Учить? По типу – ребята, многие ваши проблемы потому, что вы не можете стать ближе.
— Да, я хочу это донести.
— А с какого перепугу ты решил, что имеешь на это право? Ну, вот мы приходим в культуру, в которой так сложилось, она очень своеобычная. Тут так выстроено. И начинаем…
— …Ты опять о колониальности? Как я этого не люблю! Мы живем в одном большом мире, где разные культуры постоянно находились в процессе взаимообмена. Да, ты не можешь прийти и учить – так, снимайте вот эти ваши наряды, одевайте европейскую одежду. Но ты можешь предложить диалог: давай, мы поговорим, я покажу тебе, что у нас есть. Точнее, давай, я покажу тебе тебя самого и ту модель отношений, в которую ты встроен. Если тебе там некомфортно и ты страдаешь, можно же найти другую модель. Их много. Может, что-то будет интересно.
— А если в этой культурной модели это самое страдание – неизбежное условие существования? Если не надо «удобно», «комфортно» и «безопасно», а нужно так, как есть?
— Да нет других моделей. Нет модели москвича, модели электростальца, модели человека из Коломны! И я считаю, что «кавказская модель» – это сильно колониальный взгляд. И я не приношу модель, я приношу идею обсуждения эмоций.
— Не надо нам ничего приносить из вашей Москвы, у нас тут все хорошо.
— У меня, кстати, был собеседник, молодой парень. Там отец рано умер, но у него мать и бабушка были строгие, очень отстраненные. И он говорит, когда бабушка от рака умирала, она попросила у него прощения. Так и сказала, прости за то, что мы с тобой делали. А делали они вот что. Он все пытался уехать, работать в других регионах России. Но ему в семье твердят – у тебя ничего там не получится, ты должен делать так, как мы тебе сказали. И он возвращается, но здесь тоже не устроен. Он едет опять туда, пытается сбежать. И опять ничего не получается. И он всегда чувствовал, что должен отчитываться перед мамой и бабушкой, что он их ожиданий не оправдал, плохой сын, плохой внук. И у него просто возможности не было понять себя, понять, да, у меня есть цель, и хотя я люблю своих родных, я буду делать свою жизнь сам. И когда бабушка ему это сказала, он понял, что она его отпускает.
— Ладно, расскажи про других своих героев.
— Я вот сейчас только был в горах. Снимал одного человека. Вот он прямо кровь от крови того, старого поколения. И я пытаюсь спросить, как воспитывали, все такое. Он начинает: «Мальчики постоянно сражались на улицах. И это было правильно побеждать. Один мальчик побеждает другого». И тут же переходит на тему Кавказской войны. Затем про мальчиков опять. Потом опять про войну, опять про войну, опять про войну. И я его спрашиваю про жену. Как познакомился, как женился. И он мне рассказывает про отца.
Когда тот был еще маленьким, ему сказали, что у его отца есть кровник и что он обязан его убить. И когда отцу было 15 лет, он взял ружье и пошел, убил кровника. Было там ему какое-то наказание вроде бы, наверное, выслали в другое село, потом родился сын, вот этот мой герой. И когда он подрос, отец ему сказал: «Чтобы нам завершить эту историю с кровной местью, либо ты, либо я должен жениться на девушке из той семьи, с которой у нас кровная месть. Будешь ты». И парня женили на женщине, которая была из семьи кровника. Я спрашиваю: «И как вы? Любили друг друга?» Он такой: «Любили, наверное. Не знаю. Дети, вроде, были, а так». И такой отстраненный взгляд у него. Будто ему это неважно.
— Так я тебе потому и твержу о другой модели! Ему, возможно, это и правда, неважно, отвлекает.
— Может быть, ты и права. Был еще один у меня герой, имя не стану называть, пусть будет Махмуд. Я с ним постоянно общался, такой классный дядька. Он учился в Египте, учился исламу в Пакистане. У них была правильная семья. Отец, когда сыну исполнялось 12 или 15 лет, отдавал его кунаку. Чтоб он не был привязан к своим. Чтоб он был в чужой среде.
— Это ты про институт аманатства сейчас? Когда мальчиков отдавали на воспитание в другие селения, и они были как бы залогом дружественных отношений? Так это когда было!
— А вот прямо сейчас, можно сказать. И Махмуд своего сына также отдал, его это устраивает абсолютно. И я у него спросил про любовь. Он говорит: «Я и такие, как я, – мы не хотим любви. Слишком сильное чувство. Я не могу себе позволить испытывать сильное чувство. Я себе не дам это чувствовать. Любовь – нет. Это слишком сильно. Зачем мне?»
— Мне друг рассказывал, как пацаном еще смотрел какой-то дурацкий советский фильм, может, даже «Девчата» и там герой хватает девушку в охапку и целует ее, а вокруг сугробы и елки. И мой друг полночи лежал под одеялом и тосковал. Говорит, я понимал, что такого в моей жизни никогда не будет. Во-первых, потому, что у них в Хасавюрте никогда не было столько снега…
— А во-вторых?
— Потому что он аварец. А «аварцы не целуются».

Когда маму нельзя обнять
— Ты пообщался с разными людьми, с разными мужчинами. Одни объездили полмира, другие не выезжали из своего аула. По-твоему их всех воспитывали одинаково, приучали сдерживать эмоции, не давать «слабинку»?
— Я об этом не думал. Но посмотри, сколько общего. Вот ты мне посоветовала Мусу Асильдеровича. Муса открытый, потрясающий человек. Даже не по дагестанским меркам и не по меркам России, а по меркам мира вообще. И вот мы с ним сидим, разговариваем, и я спрашиваю: «Ты умеешь выражать себя, тебе свободно, тебе легко. Но так ведь не всегда было, были же какие-то рамки, когда они возникли?» И Муса говорит: «Саня, я вспомнил! Это коридор какой-то, что ли, я вижу маму и так хочу побежать, обнять, во мне прямо какой-то взрыв любви! И вдруг понимаю, что нельзя. Вчера еще было можно, а сегодня уже нет. Обычный день и это происходит, все меняется. И я не знаю, что с этим делать».
— У Мусы, конечно, было типичное дагестанское воспитание. Он тебе про брата рассказывал?
— Ну да, как его пацаны побили, и он к брату пришел старшему. И тот ему еще навалял сверху. Как только произнес, что, вот, меня мальчишки бьют, тут же получил в торец и отлетел к стенке. За то, что пожаловался. Или когда его учили плавать, кидали и иди-плыви, выживай. А еще про гору рассказывал, как лез на гору с пацанами. Говорит: «Я так боялся, но я знал, что если я сейчас не полезу, то это будет трусость, позор». И даже когда они из села Карата в город переехали, все это осталось. Держалось до какого-то времени очень сильно. Как он с дочкой преодолевал себя, когда она в Москву собиралась учиться. Он ее не отпускал. Говорил: «Куда ты там еще поедешь? Нет, ты будешь здесь с семьей». А сейчас говорит: «Вот почему я ее не отпускал? Непонятно».
— Но отпустил же. То есть, какие-то изменения происходят. Да и сам образ кавказского отца, который ребенка на руки не берет, довольно сильно изменился. Те же молодые ребята-салафиты – они совсем другие. Выбрали не традиционную модель, а исламскую, которая предписывает быть с детьми ласковыми, заниматься ими.
— Но многое-то осталось по-прежнему. Вот, например, Бисав. В смысле, Магомед Бисавалиев (главный редактор журнала «Дагестан» – прим.ред.). У него отец был интеллектуал, любил книги и гостей, чтобы обсудить с ними то, что в книгах узнал, пофилософствовать. И Бисав говорит, что смотрел и завидовал, что всегда хотел тоже с ним обсуждать. Но не мог даже просто прийти и сказать: «Отец, расскажи мне вон ту историю про наш Джурмут или про родственников, про односельчан». Он мог только сидеть и ждать, когда отец сам начнет говорить. А если отец замолкал, то не мог спросить, а что дальше. И книгу свою, говорит, не посмел бы издать, если бы был жив его отец. Вот тут мне многое непонятно.
— Я всю жизнь на это смотрю, иногда с яростью, потому что я не со стороны это вижу, я вписана в здешнюю реальность, хожу рядом с покалеченными, которые ту же любовь, мягкость, нежность, сострадание от себя отрезали. Но когда об этом забываю, то прямо дух захватывает, как будто читаешь про античных героев. Про Прокну с Филамелой, про Ореста.
— Наверное. Вот Бисав дал мне почитать свой рассказ о маме. Точнее, это как письмо. И там он пишет, что когда она заболела, стала уже старой совсем, то он как бы перестал ее узнавать. Потому что она стала мягкой. А он не привык к ней к такой. Он привык, что она собранная, жесткая, строгая. И он воспринимал эту мягкость как что-то матери несвойственное, признак увядания, умирания и ослабления. И это вызывало в нем протест внутренний. Но я-то читал и думал, как круто, что он решился об этом рассказать. Не промолчал.
Орлы и единороги
— Ты работал три недели, наснимал часов 20, но говоришь, что в плане съемок полный провал. Почему?
— Я понял, что тут очень большая тема и очень много работы, много сил надо в это вкладывать. Тот же Бисав рассказывал историю про четырех братьев, что пошли в набег на Грузию. Забрали что-то у грузин, идут обратно с лошадьми, с оружием. Сели помолиться и тут грузин их настиг. Пострелял по ногам, ну, типа, так, слегка. Взял у них лошадей, ружья и говорит: «Ребята, я вам оставляю жизнь». Они возвращаются в село, их встречает мать и говорит: «Вы позорите наш род. Идите и верните это все. Вы не можете явиться домой с пустыми руками». Они идут. Они находят того грузина. Начинается перестрелка. Двое братьев погибают, грузин погибает, возвращаются в село только двое. Приходят домой и у матери спрашивают: «Как ты себя чувствуешь?» Она отвечает: «Сегодня я себя чувствую лучше».
И с моей точки зрения, это что-то непредставимое. Жизнь ценнее всего. Жизнь твоего ребенка ценнее всего. Здесь у вас не так. Честь выше жизни всегда. Честь выше эмоций. Честь выше всего. Честь на первом месте. Адаты на первом месте. Умереть гордым гораздо лучше, чем жить в позоре. Здесь это важные вещи. Мне кажется, тут осталось это призрачное прошлое.
— Саша, что с тобой? Ты не видишь, как многие лижут пятки начальству? Как сильные мужчины вдруг слабеют и мямлят «брат, я тебя поддерживаю, но открыто не могу, не поймут». Они идут драться, лезут под пули, убивают, погибают. Смерти в драке они не боятся, а уволенными быть боятся. Сказать начальнику, что он черт, боятся. Выйти на пикет – боятся. Проголосовать, за кого хотят, а не за кого сказали – тоже.
— А почему так происходит? Я на самом деле не знаю. Ведь борьба, сила – это такой культ в Дагестане. Может, слишком романтизирую. Не знаю. Мне хочется, чтобы в моих фильмах все ходили гордые, классные и это было примером для людей.
— Значит, ты создаешь очередную приторную сказку про людей, которые похожи на горных орлов?
— Почему? Нет, конечно. Не будет это про горных орлов. Когда ты Мусу берешь, там нет горных орлов уже.
— Наверное, у меня все же завышенное уважение к кавказским мужчинам. Потому что, когда они делают низости, когда подличают, трусят, когда малодушны, я чувствую себя оскорбленной. Думаю: «Ты ж кавказец. Ты же мужчина, как так?»
— И ты хочешь, чтоб я вот про это снимал? Про малодушных? Нет. Я хочу создать притчу, в которой каждый герой будет прекрасен и всем захочется равняться на них. Потому что они увидят, что это документальное кино, это факт, это живые люди, невыдуманные! Пусть все, что ты говоришь и правда, но так не должно быть и я буду снимать свою красивую историю. Есть Муса, есть Бисав, есть другие. И я их покажу прямо на ладони, вот – смотрите!
Я хочу, чтобы то, что я делаю, было из мира единорогов. Там нет реальности, там выдумка, которая должна стать правдой. Поэтому я снимаю такие наивные вещи. Я живу в магическом мире гордых людей. Я хочу мир, в котором я живу, транслировать всем, потому что мне нравится в этом мире. И он прекрасный.
Светлана Анохина