«…Мы прожили этот год в абсолютной тишине, папа. В запущенном доме, каждый сам по себе», – пишет Веро в своем письме отцу. Она не успела попросить у него прощения, но уверена – он бы ее понял.
– Здравствуй, папа-джан.
Мы тебя похоронили год назад, а мне все еще не хочется снимать черное, хотя моя семья меня ругает. Говорят, что папе было много лет, он болел и очень мучился, и это просто облегчение. Они правы, конечно. Но мне совершенно не хочется тебя отпускать, ведь я так и не извинилась перед тобой. Я много раз пыталась, но меня язык просто не слушался. Так что ты так и не узнал, что это все я устроила…
В ту ночь, когда мы тебя опустили в землю, я все рассказала сестре и брату. Для них это тоже было тяжело, но сестра сказала, что я все искупила тем, что столько лет практически в одиночку за тобой присматривала. И что я была ребенком. А с детей какой спрос?
Вот я потому сейчас напишу, может, меня отпустит немного.
…Меня зовут Варо, и это важно для моего рассказа. Это наше семейное имя, и так получилось, что даже те женщины, которые приходили в нашу семью, тоже носили это имя – или созвучные ему Варя и Вера. Например, мою сибирскую прабабушку звали Варя – вот она на фото передо мной. Красивая, в шляпке. Еще не знает, что у нее впереди одно горе и смерть от больных почек в молодом возрасте. Мою армянскую прабабушку звали Варуш. Еще были две бабушки по имени Вера и Вартануш. И потом мой папа встретил мою маму, которая была грузинская армянка Верико. И они поженились в 1967 году и стали жить в прекрасном городе Грозный, в прекрасном районе Бароновка. Там мы за три года и родились – сначала брат и сестра, а потом я. Варо. По паспорту – Вера, в честь твоей любимой бабушки. В жизни: Веруша, Варуша, Варошка, Варонатывредная! И даже ВЕрушка, в честь какой-то красивой кинозвезды прошлых лет, которая тебе нравилась.
Когда мои дети просят меня рассказать о моем детстве, у меня ничего кроме слова «счастье» не произносится. Я была счастливым ребенком, мои родители любили друг друга и нас, мы были окружены любящей многочисленной родней, а летом еще проводили два месяца в Тбилиси, где жили мамины родители. У нас был просторный дом в три комнаты с застекленной верандой и небольшой садик, в котором моя мама растила свои азалии. Веранда была любимым местом даже зимой. Мы кутались в теплые платки и сидели там за столом, играли в дурака или в балду, пили чай с мамиными тортами или просто читали книжки. И так было до того апрельского дня 1982 года, когда моя мама вошла в кухню варить кофе. Она всегда это делала в шесть утра – варила две чашки с сахаром – себе и тебе, которые потом выпивались на веранде до работы.
Ты не спился. Но ты ушел на работу. Или в работу. И можно сказать, не вернулся
А в этот день ты не дождался приглашения на кофе и пошел в кухню. И нашел там маму. Она лежала на полу, а кофе себе выкипал на отмытую до блеска печку. Инфаркт. У моей 37-летней мамы, которая никогда и ничем не болела.
Я в тот день проснулась от твоего крика. Я, честно говоря, до сих пор не понимаю, как человек может так кричать. Это нечеловеческое что-то было. У меня в памяти отпечаталось, что ты кричал почти два часа, пока скорая не сделала тебе укол, но брат сказал, что на первый крик сразу прибежали две соседки – тетя Мадина и тетя Женя, медсестра и врач, и они уже все взяли в свои руки – пытались помочь маме, пытались помочь тебе, сделали тебе успокаивающий укол. Вот соседок я помню – я бежала на веранду из комнаты, а они со двора (ворота в те времена никто не закрывал даже на ночь) и помню, что тетя Мадина на ходу завязывала платок, а тетя Женя прихрамывала.

И вот потом три последующие дня у меня слились в какой-то гул. Помню, как ты кричал на маминых родителей, которые хотели нас забрать в Тбилиси. Помню, как на похоронах услышала, что мужчина не может один растить детей, что даже одного ребенка в таком случае много, что ты или сопьешься или сын твой станет наркоманом. Смешно. Мои четырнадцатилетние брат и сестра практически вели дом.
Ты не спился. Но ты ушел на работу. Или в работу. И можно сказать, не вернулся. Приходил вечером, ел суп, приготовленный старшей дочкой, половину тарелки в лучшем случае, выкуривал четыре папиросы и шел спать. Сестра и брат будили меня утром, следили, чтобы я пришила воротничок на платье, проверяли мои уроки, убирали в доме и саду. За тобой они тоже следили – гладили рубашки, а сын чистил тебе ботинки и стриг тебя дома, потому что в парикмахерскую идти ты отказывался. Тебя туда всегда водила мама, и пока тебя стригли, вы все время смеялись вместе с мастером и предлагали тебе экзотические прически типа «афро».
Они сразу стали такими взрослыми, твои старшие дети. После твоих похорон, папа, мы вспоминали те тяжелые дни, и я сказала, что не помню их плачущими. Конечно, сказала сестра. Мы не плакали при тебе. Ты такая маленькая была, нельзя было тебя пугать.
Ты не спился, твой сын не стал наркоманом. Резьбу снесло, как говорится, у твоей младшей дочери. Сначала я начала прогуливать уроки музыки. Даже взгляд в сторону пианино отдавался куда-то сильной болью – это был мамин инструмент. Она пела: «У беды глаза зеленые» и «Тбилисо» на всех праздниках семейных, а иногда вечерами просто играла нам Шопена. Вместо музыкалки я шла в Чеховку, это была наша главная грозненская библиотека. Читала запоем все, что попадалось. Только так мне переставало быть отчаянно больно. Потом я начала конфликтовать с одноклассниками. И перестала смотреть в зеркало. На указания сестры и брата не реагировала. Однажды, когда они гнали меня купаться, потому что нельзя ходить с засаленной головой я схватила мамины садовые ножницы и отрезала свои косы под корень. С такой яростью, что зацепила ухо. Учиться я тоже перестала. Единственный предмет, по которому у меня была пятерка, была литература. Потому что книг, которых я не читала, как мне казалось, в природе не существовало. Учителя сначала жаловались тебе, но ты как-то вяло на все реагировал. Сказал мне, глядя куда-то вскользь: «Что ж ты, дочка!» «Дочка». Никогда я не была безликой «дочкой». Но мое имя ты тоже произносить не мог. Оно перестало быть моим. Оно стало навсегда мамино.
Потом твои старшие дети уехали учиться. Сестра – в Краснодар на врача, брат – в Ленинград, на горного инженера. Это было очень мучительное решение для них обоих, но ты их поддержал. Сказал, что мы справимся. Я и ты. И вот после их отъезда я стала замечать, что ты изменился. Что купил себе новый костюм, сделал красивую стрижку. Что от тебя пахнет одеколоном как в те времена, когда вы с мамой шли в гости или на свадьбу. Что ты опять начал переговариваться с соседями по улице, я слышала твой смех, видела твою улыбку. Ты начал интересоваться, как мои дела. Спросил, не нужно ли мне что-то купить.
Я поняла, что ты перестал быть так отчаянно одинок. И тогда пришел гнев. На тебя. Потому что я все еще была одна. А ты решил двигаться вперед.
Сначала я не знала, что делать. А потом я решила, что я все узнаю. Это было сложно. Ты ездил на работу на своей старой шестерке, а в моем распоряжении был только общественный транспорт. И велосипед брата, который я терпеть не могла, потому что для моего роста и веса он был слишком тяжелым. Но кто бы меня тогда остановил? Я ждала тебя возле твоей конторы в пять вечера, прячась за почтовым киоском.
Ты вышел в хорошем настроении, это было заметно. И я поехала за твоей машиной, только по тротуарам. Хорошо еще, что я не выглядела на 15 лет, а в лучшем случае на 12, да еще была стриженная под мальчика: пятнадцатилетние девушки в Грозном на велосипеде по улицам не катались. Я старалась не отставать и надеялась, что мне не придется объезжать весь город. Не пришлось – ты остановился, чтобы купить цветов у бабушки, букет красных роз (мама любила ромашки и гвоздики), а потом еще раз – у серого здания. Из подъезда вышла женщина, и я сразу поняла, что это – она. Высокая, стройная, русоволосая. В модном платье на железных пуговках. Ничего в ней не напоминало мою изящную маленькую черноволосую маму, но ты поцеловал ее в щеку и протянул ей розы. Вы сели в машину. Я повернула назад, увидела все, что хотела.
В этот вечер, когда ты вернулся домой, и из каждого угла на тебя смотрела мама: я вытащила все ее фотографии и расставила их везде, где могла. Я видела, что тебе это больно. Но я хотела, чтобы тебе было больно как мне. Потому что у меня больше нет мамы, а у тебя есть какая-то женщина, которой ты готов маму заменить. Но ты ничего не сказал. Просто вздохнул, глядя на меня.
Но в то время единственное, о чем я думала, как мне сделать так, чтобы эта женщина ушла из нашей жизни навсегда
В последующие дни я возвращалась к этому серому зданию. Мне надо было прояснить портрет врага. Это оказалась городская поликлиника. В таком месте можно узнать многое, если уметь слушать. Эту женщину звали… Верой. Она была медсестра, у нее был маленький сын, и в Грозный она приехала после развода к сестре погостить три года назад, но осталась. Я слышала, как она говорила другой медсестре: тут теплее и вкуснее, чем в Саранске. У нее был очень красивый смех. Теплый. Она все время смеялась, когда говорила с коллегами, и я невольно поддавалась этому музыкальному смеху. Но потом напоминала себе, что эта женщина хочет разрушить мою семью. Я как будто заставляла себя ее ненавидеть.
…Знаешь, я много лет прожила, не думая о том, что натворила. Только когда я вышла замуж и перебралась в другую квартиру, хотя и недалеко, но все равно – в отдельную, я поняла, что ты остался один. Что у меня теперь есть муж, а у тебя только пустая двушка. И тогда на меня обрушилась вся эта вина. Через десять лет после того, что я сделала.
Но в то время единственное, о чем я думала, как мне сделать так, чтобы эта женщина ушла из нашей жизни навсегда. Один раз я почти ворвалась в сестринскую, где она заполняла какие-то бумаги одна, но туда вошла врач, и потом еще кто-то. И я решила написать ей письмо. Прошло ровно сорок лет, а я помню каждое слово, которое выводила моя рука. Каждое ядовитое слово. Если бы буквы могли убивать, то у нее не было бы шансов на жизнь. Все эти фразы и проклятия иногда просто встают у меня перед глазами. Наверное, мне надо было просить прощения не только у тебя, папа, но и у другой Веры. Я написала много злобных слов и подписала письмо своим именем. А потом подкинула конверт с ее фамилией прямо в сестринскую.
Я не знаю, что там произошло в точности. Но Вера уехала из Грозного. Кажется, меня она не выдала, потому что ты мне ничего не сказал. Просто опять погрустнел и ушел в себя. Мы прожили этот год в абсолютной тишине, папа. В запущенном доме, каждый сам по себе. А потом ты сказал мне, что мы уезжаем в Краснодар. Что так лучше для нас всех, потому что в Грозном слишком много воспоминаний, а больше ничего для нас нет. Маму похоронили в Грузии, потому мы ничего не оставляли. Дом поменяли быстро на квартиру в новостройке – брат одной из наших соседок хотел вернуться на родину, а мамино пианино продали другой соседке. Погрузили ценное в шестерку и уехали в другой теплый город.

Это и вправду было хорошо. Мы зажили не скажу, что счастливо, но как-то легко. Твоя новая работа и должность не оставляли тебе времени для грусти, я пошла в десятый класс и быстро вышла в отличницы, а еще моя сестра обзавелась семьей и карапузом, который для тебя стал просто лучшим подарком на земле. На всех фотографиях тех лет ты сидишь с Арменчиком на руках и смеешься. Постепенно вся твоя грозненская родня перетекла в Краснодар – мы все успели сделать это до того, как в Грозном наступил ад.
Мамина фотография на стене. Но только одна. Я знаю, что у тебя есть еще одна – ты носишь ее в бумажнике. Вечерами я готовлю нам с тобой ужин, на праздники пеку торты по маминым рецептам. Летние субботы мы проводим на море. Иногда к нам присоединяются сестра и зять. Потом – брат с женой и сыном. Потом я со своим мужем и детьми. Я все время рядом с тобой. Мы с мужем живем в соседнем доме, по утрам я готовлю тебе завтрак, ужинаешь ты у нас. В пятницу вечером я убираю и стираю в твоей квартире. Пять, десять, тридцать лет.
И ни разу. Ни разу мы не говорим о другой Вере.
Ты даже не знаешь, что твой разрыв с ней – моя заслуга. Но чем старше я становлюсь, тем тяжелее моя вина. Не знаю, были ли в твоей жизни еще женщины. Ты овдовел в сорок лет и еще сорок лет прожил один. Иногда я думаю, что если бы та, другая Вера была рядом, твоя жизнь была бы лучше, веселее? И может быть, ты прожил бы еще немного?
Прости меня, папа-джан.
Прости, что разбила тебе и без того разбитое сердце.
Прости, что так и не попросила за это прощения, пока ты был со мной.
Я знаю, что ты простил бы меня.
Не знаю, есть ли там что-то за тем порогом, но если вдруг есть – это будет первое, о чем я расскажу тебе. Тебе и маме. Иногда я просто смотрю вверх и думаю, что вы там теперь вдвоем. Наверное, варите мамино любимое абрикосовое варенье или печете баклажаны на хоровац. Я знаю, что вы меня выслушаете и скажете вместе: «Варо!».
И мне будет прощение.
Загра Магомадова