«Мой папа не был человеконенавистником, просто любил тишину, покой и делать красивую мебель руками», – пишет Марина из Дагестана. О своем отце она вспоминает с нежностью и любовью.
– Здравствуйте, папа.
Да, я всегда называла вас с мамой на «вы».
И с самых ранних лет знала, что всем вокруг это кажется странным.
Но в семье моей мамы, кубанской казачки, так было принято, и для моей мамы это было нормально. «Вы» – по отношению к самым близким в жизни ребенка людям. Безупречная вежливость с точки зрения мамы. Дистанция, как я это вижу сейчас. Именно поэтому я помню очень ярко только последние два папиных года жизни, когда я уже сама была мама и передо мной тоже маячили эти вопросы дистанции.
Меня зовут Марина. Я русская дагестанка. Ну на четверть татарка, мой русский дедушка был намного старше татарской бабушки и погиб на фронте, когда папа был еще ребенком. Папу растили татарские родственники и он вообще в целом был вполне такой дагестанский мальчик, легко говорил на кумыкском, потому что тот похож на его родной татарский.
Я татарского не знаю. И вообще судя по фотографиям – вылитый тот самый дед Николай. Худая, длинная как жердь и светловолосая. Несмотря на маму, которая легко Аксинью из «Тихого Дона» сыграла бы.
Я тоже росла абсолютно дагестанской девочкой со всеми местными установками. Мама, которая была пришлая, их принимала с радостью. Она вообще любила всякие правила. Поэтому в нашем небольшом поселковом доме всегда было тихо и спокойно. Родители не повышали голоса никогда, а я обращалась к ним на «вы». Мама, вы. Папа, вы.
При этом каждый из нас как будто существовал в собственной орбите.
Мама была веселая. Любила свадьбы, наряды, косметику, посидеть с подругами, поехать на море с палаткой. Умела петь и танцевать. Готовила много и вкусно, часто созывала гостей.
Ни у кого из них не было желания мне что-то рассказывать или что-то со мной обсуждать
Папа любил свою мастерскую. Вообще-то это был гараж – родители зарабатывали по советским меркам неплохо: мама была зоотехник – ветеринар, а папа мой был сварщик. Но машина у нас в семье так и не появилась. И папа переоборудовал гараж в мастерскую. Он делал мебель. Очень красивую. Вся мебель в нашем доме была папиной работы. Я и сейчас живу в этом доме, правда, я его перед свадьбой дочки отремонтировала и пристроила новую кухню и ванную, но мебель оставила папину. Сколько раз у меня ее купить пытались, не могу сосчитать! Каждый шифоньер, каждый стул – шедевр! У него была мечта сделать пианино. Но тут были вполне понятные сложности, хотя я и предлагала купить старое и перенести всю начинку в новый короб. Папе эта мысль не понравилась – это как себя обмануть, сказал.
Каждую свободную минуту он проводил в мастерской за своим самым любимым занятием на земле. Вот сейчас моя внучка сидит на изящной резной табуретке, которую смастерил ее прадед. Каждую вещь он делал долго и тщательно. И ужасно не любил, если в это время его отвлекали разговорами или прерывали.
В наше время его бы, наверное, назвали социопатом или аутистом. Но я не видела в своих родителях никаких модных диагнозов.
Моя мама не была «токсик», просто любила, чтобы все правильно. Мой папа не был человеконенавистником, просто любил тишину, покой и делать красивую мебель руками. Я даже понимаю, почему так. Они оба потеряли отцов на войне, а потом чахотка забрала еще и мою кубанскую бабушку. А папина мама с сыном – подростком вернулась в дом родителей, где на очень небольшой жилплощади жили 12 человек, и своего угла ему недоставало все детство. Так что мама добирала радости в жизни, а папа – тишины.

Не могу сказать, что у нас были близкие отношения. Ни у кого из них не было желания мне что-то рассказывать или что-то со мной обсуждать, хотя вот на ужин совместный опаздывать было нельзя, и по воскресеньям тоже обед был прямо торжественный в два часа дня. В обычной жизни коротко интересовались, как прошел день, как себя чувствуем, и все расходились по своим углам – мама к своей швейной машинке шить очередное платье яркого цвета (нищее детство в детском доме надо было забыть), папа – обдумывать капитель и пилястры шкафа, а я к своим книжкам или кошкам- собакам. У нас их много было – я с улицы тащила маме лечить. Тоже хотела ветеринаром стать.
В общем, я любила своих родителей, но это тоже было такое спокойное чувство надежности. Где-то глубоко я их не знала, да и не пыталась узнать.
А потом мне исполнилось 18.
В ту осень к нам зачастил командировочный сотрудник мамы. Яицкий казак, старше меня на десять лет. Мы хорошо смотрелись вместе. Высокие светлые – хоть представляй павильон «Россия» на ВДНХ, шутили соседи. Мне внимание льстило, конечно, но я ж только школу окончила и хотела годик у мамы поработать, опыта набраться, чтобы потом на ветеринара выучиться. Я замуж не хотела. Но мама ужасно всполошилась. Не знаю, волновалась она за мою сохранность или о том, что люди скажут. Свадьбу сыграли в том же сыром ноябре, и все, что я помню, так это грязные сапоги жениха и свою фату из кисеи на подушку. Я не шучу, это начало девяностых было, мы все тогда резко обеднели.
Жить мне предстояло в Челябинской области, а последующий год я стараюсь не вспоминать.
Хотя все помню и могла бы расписать по дням, что со мной происходило. Но это письмо папе, поэтому скажу только, что в следующем октябре я позвонила домой. Я звонила раз в две недели (дорого!) и обычно со мной общалась мама. А тогда трубку снял папа. Я стояла, покачивая коляску с новорожденной дочкой одной рукой и беззвучно плакала, хотя мой голос звучал твердо и нейтрально. Я сказала, что у меня все хорошо и ничем себя не выдала. Но через два дня мой папа постучал в дверь этого мрачного темного дома, засыпанного снегом. Посидел час. Выпил чаю, предложенного моей свекровью. И тихо сказал мне – «Собирайся, Маринка. Я вас забираю».
И вышел объясняться с семьей мужа.
Что он им говорил, я не слышала. И потом он только отмахивался, когда мама и я пытались выведать, типа, прошлое уже, не надо вам. Тогда я слышала только яицкую родню. Орущего мужа, гундящего свекра и визжащую свекровь, поддерживаемую дочками. Я аккуратно и медленно складывала свои и дочкины вещи в чемодан, а со лба у меня катился холодный пот. Я боялась, что папа развернется и уедет, а я останусь тут до самой смерти. Задохнусь.
И вот еще два года я была очень остро счастлива. Мы с папой стали говорить
Но потом воцарилась тишина и в комнату вошел папа – спокойный как обычно. Поднял мой чемодан одной рукой, а второй обнял меня, прижавшую к себе плачущий сверток в кружевах, и мы вышли из дома в злую холодную челябинскую осень. Дома я, вручив обалдевшей маме внучку, рванула в свою комнату – чистую, солнечную. Открыла окно и впитывала эту жаркую дагестанскую, такую родную мне осень. Мой ад закончился. Навсегда.
И вот еще два года я была очень остро счастлива. Мы с папой стали говорить. Много, жадно, часами. Он рассказывал мне о своем детстве, объяснял, как прилаживать детали в его плотницком хозяйстве и смотрел за малышкой, пока я зубрила свои ветеринарные конспекты. Моя дочка внесла веселый хаос в наш тихий дом и это было то, что нужно. Папа ее любил – у нее волшебным образом проявились черты его давно умершей мамы. «Гузелнен кузларе» – то есть глаза Гузели, его мамы. И мы дочку, несмотря на ее абсолютно русское имя, до сих пор в семье зовем Гуля, Гузеля.
А потом мой папа заболел и умер. Почки…
На похоронах, обнимая маму и дочку, я только и думала, что вот как я могла быть в детстве такой дурой – ничего не спрашивала, ни о чем не узнавала! И последующие годы старалась расспрашивать маму о ее жизни. И даже записывала ее рассказ в тетрадку. О ней, о папе. О нас. Думаю, что, когда выйду на пенсию – все запишу ровно и по порядку. Мама смеется – какая из тебя писательница! Но я же не для книжки. Для дочки, для внучки. Чтобы они знали, каким их дедушка был.
К которому я до конца жизни обращалась на «вы».
Загра Магомадова